-4-

 

 


Милым сердцу моему Гостенам,
И Валерию Хаткевичу посвящаю:
А.А.Москалинский

БЕЗЗВАНАЯ НИВА

(рассказ)


ПРЕДИСЛОВИЕ


(Из письма писателя, охотника и рыболова Ивана Петровича Курицына своей жене Анне Егоровне Курицыной).

Здравствуй, женушка! Вот пишу с аказией. Иначе здесь очень тяжело, - почта, почитай уже две недели не ходит, все дороги развезло. Хорошо, Петрович иногда запрягает свою Майку и выезжает в ближайший поселок за хлебом. Уверен, что по дороге он обязательно «поддаст», поэтому дойдет письмо до тебя или нет, не знаю.
Торчу здесь в Репкином хуторе. Правда сказать, Авдаш, охотник, у которого я в нахлебниках, говорит, что хутор этот зовется не Репкин, а Репин. А потому, что жили тут когда-то братья Репины. А, впрочем, это неважно. – Тут всего два дома крестом: наш, - да Петровича. Авдаш этот, сам, вроде, никакой не Авдаш, а Вячеслав Иванович. А Авдашом его называют, потому, что фамилия у него такая - Авдашов. А здесь все так: есть в соседней деревне Пятак, Труба Дело, а нашего Петровича так и вовсе Химиком зовут. Сами мужики интересные. И по охоте тоже. Ну, это ладно... Так вот, Авдаш, с которым меня Герман Палыч познакомил, охотник, - каких свет не видывал. Ты представляешь, он порох и дробь сам делает. Ружье у него какое-то редкое, шведское, с клепаным стволом, можно сказать раритетное. Сам он по лесу крадется, как кошка. И мне неоднократно от него попадало за то, что я на охоте шумлю. Ну, я его слушаюсь беспрекословно, потому, как в охоте он для меня авторитет большущий. - Ну, почитай, как Дерсу Узала. Вчера ходили на кабана. Взяли. Сейчас Авдаш пошел торговать мясо в деревню, а отдает он его просто, можно сказать, за бесценок. А так хорошая здесь охота и на пернатую дичь. Ставили капканы на ондатру, благо здесь она тоже есть. Завтра пойдем проверять.
Да, как твое драгоценное здоровье? Не ломит ли в пояснице. Натирайся мазью, какую я тебе давал. Если никак самой, проси Дашу.
Да, мой Авдаш оказался превосходным рассказчиком. И, когда, было дело, я тут простыл, чего доходил по болотам, (но ты, ради бога не беспокойся – это все в прошлом, да и не серьезно), так Авдаш поил меня малиновым чаем с медом, да потчевал разными байками. У него их тьма, и все больше веселые. Одну я тебе решил записать.
На этом прощаюсь, береги себя. Жди меня в сороки.
Твой Иван.
РС: Да, еще все-таки природа здесь великолепная. И воздух... Сплю, как младенец!

1.10.76 г. 9 часов 15 минут.

 

Глава 1

ОЛИМПИЙ

Отец Олимпий, священник Николаевской церкви Беззвано-Нивского прихода, получивший некогда прозвище «Свилампий» за то, что нередко по пьянке бегал за мужиками с вилами для острастки оных, рассказывал, что доводилось ему как-то ведьму встречать. Правда сказать, не наяву, а во сне, - она ему на Рождество приснилась. И что будто вылитая она Авдотья Никитишна, только волос чуть рыжей, а глаза горят, что твои уголья в печи. Дюже много отец Олимпий эту историю рассказывал. Случилось слышать ее и отцу Феропонту н-ской же церкви, Чертовидовского прихода, с коим дружился, и у коего неоднократно угощался отец Олимпий.
Сам отец Феропонт был нраву строгого, - постник и богомолец известный. Жил он в Чертовидово. А откуда название такое - никому не ведомо. Ходят слухи, что там кто-то когда-то черта видал, а спроси - кто и когда? – Никто не скажет.
Дом Феропонтов, ни чета дому отца Олимпия в Беззваной Ниве, был знатным. Эдакие хоромы в два этажа с мансардой: отделано все деревом, паркет в кажной комнате, камин. На стенах лики святых в золоченых рамах богатых. Цельные полки разных книг божественного содержания. И даже колодец был в доме на веранде, то бишь, за водой ходить по холоду было не нужно. - Рычажком покачал – и тебе пожалуйста, студеная, ясная, как слеза, да к тому же еще освещенная. Потому как под крышкой колодца мало того, что иконки по углам, еще в специальной проволочной авоське на шнурке разный серебряный скарб содержался, который, значиться, воду то и освещал. Только обшивка дома пропитана была снаружи какой-то дрянью черной и пахучей, видать, чтобы дерево ни гнило. Нужник теплый, при доме. И когда, не заходил Отец Олимпий к другу своему, которого очень уважал, и, проходя по богато обставленным и увешанным разного рода церковной утварью хоромам, всегда ахал и хвалил вкус отца Феропонта. Но всякий раз возвращаясь из уборной, замечал:
- Хорошо у тебя везде, Феропоша, но сказать по правде,
ты токо не обижайся, конечно, вот в уборной пустенько, пустенько. – На что отец Феропонт только морщился, но помалкивал.
Так вот, рассказывал как-то отец Олимпий отцу Феропонту, будучи у него в гостях в очередной раз, эту историю про ведьму. И, хотя, между двумя особами духовного звания разговор такой вести не пристало. Прямо сказать, отец Феропонт сам бы его никогда не затеял. Вот еще об нечистой силе разглагольствовать! Но дело касалось отца Олимпия, а он любил всякое разэтакое, что называется, позасалистее, с душком, да, чтобы пыли в глаза побольше. И разговор таки состоялся:
- А она мне так и говорит… - тут, пересказывая, отец
Олимпий икнул и осоловело, от излишка рижского бальзаму посмотрел (а глаз у него был с косинкой) на отца Феропонта, многозначительно подняв вверх указательный палец. И, закинув ногу на ногу, и откинув полу рясы, стал искать в кармане табачок, палец однако ж, при этом не опуская. – Говорит мне ведьма, - продолжал он. За твои, Олимпий, благочестивые деяния, кои известны всем много и в преисподней, а не токмо в царствии небесном, за веру твою непоколебимую в Господа бога нашего Иисуса Христа!..
- Ой, да не, нечто ведьма так сказала! – перебил отец Феропонт, не без уважения.
Но Олимпий был уже не Олимпий, а самый что ни на есть Свилампий, и хотя в руке у него были не вилы, а вилка он был непоколебим:
- Как есть, тебе всю правду, – и сделал жест, который напоминал нечто среднее между судорожным биением тупого конца вилки в грудь и крестным знамением. – Разрази меня гром Феропоша, покарай царица небесная, господи Иисусе Христе. – И залился такими слезами, что как не старался его успокоить благочестивый хозяин, только приход хозяйки с миской соленых опенков, к которым отец Олимпий питал слабость давнюю, его немного утихомирил. И отец Олимпий нанизав пару штук, напоминал ребенка, который, получив гостинчик, раздумывает, капризничать дальше или “покуда ешшо” хватит.
Но успокоился, поняв, что его все-таки слушают, и слушают уже вдвоем, – окрылился и по привычке тянул, предвкушая, резину и слюнявил обрывок газеты, заминая пальцами козью ножку. Вычиркнул спичку, поднес ее к цигарке, прищурив один глаз от едкого дыму.
- За это все, говорит ведьма, ох и гадкая ж тварь –
- тьфу, тьфу, ей на хвост окаянной. Тьфу, тьфу
заплевался он уже на вспыхнувший конец цигарки. – Прости мя Господи. Так вот она, ведьма то есть и говорит: за твои, значиться, и веру и службу божию, беспорочную, ну это значиться им всем поганую, для нас, их, ненавистную, будет мне на святки нечистая всякие козни строить, со свету меня сживать, чуешь?.. Нет ли у тебя кагорцу, а то у меня от мыслей этых душа не на месте.
- Грех то - потянул Феропонт, сам в рот не бравший, но для обряда причащения державший по воли не своей, так как дьяку не доверял, а особливо кагор.
- Так вона, выпивая залпом полстакана, продолжал Олимпий. – А что, ежели правда?
- Господи Иисусе, – прервал, перекрестившись, отец Феропонт. - Нечистая, видать, тебя окрутить хочет, дело известное. Не поддавайся ей, но молись за душу свою, – не переставая креститься, потянул отец Феропонт. И по виду его было видно, что опасение гостя своего он разделяет сполна. – Молись, и я с тобой буду. И Феропонт увлек Олимпия в красный угол под образа.
Встали они на колени. Ближе к иконам хозяин, подале – гость. А так, как Феропонт привычки оборачиваться во время молитвы не имел, хоть дом гори, (и этим надо сказать пользовались впоследствии его отроки, сбегая из дому только во время молитвы на свои уличные проказы), то и теперь принялся за дело с привычным ему фанатизмом, громко ударяясь лбом о половицу. Но их двухголосое моление, в котором отец Олимпий заводил своим «козлетоном» – голосом своеобразным, прозванным так окружающими за фальшь и гнусть, иногда прерывалось одноголосым. А все потому, что отец Олимпий вставал в это время потихонечку с колен и на цыпочках крался к буфету, где отец Феропонт держал кагор. И распечатывая его ртом, и держа пробку в зубах, не переставал мычать, а точнее блеять нечто похожее на: «...благодатию Твоею, Боже всещедрый».

 

Глава 2

МИСТЕРИЯ

А что вы думаете, – нет ведьмяг на свете? Еще как есть! Я то уж знаю. Помнится у соседа скотина во хлеву дохла напропалую. Ну, дохнет и все. И ту зарежет, новую впустит, и та тоже, гляди, захворала. Посоветовал ему кто-то: слышь, говорит, бабка одна есть, так тебе к ней надо, иначе горю не помочь. Договорились, привезли эту бабку на молоковозе, у дома скинули, - тщедушная такая старушонка, нос вострый! Так та вокруг двора все исходила, ко всему, будто принюхивалась. Да и говорит соседу: у тебя, говорит, на угол хлева покойницкой воды налито. – То есть кто-то покойника обмывал, и воду ему на угол-то и слил. Место это - гиблое. Ты - говорит, на этом месте сарай построй или дровяник, а хлев правее перенеси, да углом к дому приставь. А иначе добра не жди. Так он и сделал, и что вы думаете, с тех пор скотинка у него в порядке, и с приплодом и кругленькая...
Так вот, в назначенную ночь, как раз на святки, что перед Великим постом, да которые в нашей Беззваной Ниве называются не иначе чем бархатки, где еще певали:
Скоро-скоро нас не будет,
Ни меня, ни Шурочки.
Опорожнится местечко
На сосновой чурочке.
случилась эта история. Высунулся отец Олимпий часу так это... В общем, далеко за полночь из уборной на визг, как будто кошачий. Хотя, все знают, что кошек у отца Олимпия никогда не водилось, хоть и твари, как говориться божьи. Один только пес по кличке «Сынок», неопределенной породы, да и тот в будке Глядь, - а в капкане - … черт! Вот вам крест, как на духу! Чтобы мне, как говориться ни на этом свете, ни на том... Недаром, еще по дороге домой Олимпий увидал кого-то, пытавшегося пролезть с крыши в его трубу. Должно быть он. - Верный чертяга, - верещит эдакий, извивается. Прямо сказать, струхнул святой отец, оторопел. Да так, что забыл наложить святое знамение троеперстное, которое, как известно, является лучшим средством от любой нечистой силы. Я вам говорю! Хорошо еще, что пальцы правильно сложил, да пуп со лбом не перепутал. Так то оторопел отец Олимпий, прямо таки опешил и назад попятился. Растолкал Челкаша, уже прихрапевшего прямо на кухонном, грязном полу.
- Колю, Коль, вставай ради Христа! – тряс его отец за шиворот полупольтика так, как трясет тот, которого самого изрядно потряхивает. И кепка с уже изрядно запьяневшего соседа свалилась на пол. – Черт там! Чертяга! Спаси мя грешного царица небесная, иже иси на небеси! – залился он горючими слезами. Иж ведьма старая! Чтоб ей пусто окаянной было! – заголосил он с надрывом. – Ну, я ж не сдамся в лапы твои. Коль, шельмец окаянный. Колька вставай, – кинулся на него, остервенело, Олимпий, и затряс так, что голова последнего, поленом застучала по полу.
Из того, что пытался объяснить ему святой отец, Челкаш понял только, что надо достать из капкана черта и очень оживился, поинтересовавшись, будет ли ему за это полстакана сивухи. Через минуту черт был словлен, и, извиваясь и урча вынесен Челкашом за хвост в сени. Да так умело, что можно было подумать, что Челкаш только этим и занимался, что выносил, словленных в мышеловку чертей из избы. После этого отец Олимпий долго не мог придти в себя. Но сразу достал склянку со святой водою, которую захватил у отца Феропонта в последний визит, помнится, очень расстроившись тогда, что это была лишь вода, и брезгливо оросил место пленения супостата веры.
После принятого стакана Челкаш снова уснул, и снилось ему, как он после тюрьмы, на заработанные деньги купил он себе не известно для чего красивые плавки. И он, не зная где перед у них, где зад, беспомощно стоял на берегу речки Горбатки совершенно, что называется наг. А так, как во сне с хохотом к реке шли бабы, он напропалую ворочался, ерзал и даже краснел, видимо от стыда.
Отец Олимпий тоже, заложив за свой восемьсот граммовый крест полстакана, понемногу успокоился, хотя от переживаний этих вспотел изрядно. Еще и потому, что фактуру имел округлую, похотли…, ой, да нечто... Я хотел сказать – потоохотливую. Так вот после принятого стакана волнения понемногу улеглись. Но, однако, святой отец все выходить из кухни побаивался и держался ближе к спящему Челкашу, время от времени, причащаясь, и напевая молитву к Святому Пантелеймону. Что ж, то каждому известно – стоит продержаться только до первых петухов с верой в Господа нашего Иисуса Христа, как всякая нечистая провалится к себе в преисподнюю и не изыдит оттуда до новых благоприятных ей времен... Коих прошло еще немного. Ходики дотянули до четырех утра, и отцу Олимпию захотелось выйти во двор, да посмотреть, – не занимается ли хотя бы отдаленно утро. Он попытался разбудить Челкаша опять, но у него на этот раз не вышло. Олимпий медленно подошел к двери. Отвесил увесистый крюк. Толкнул заиндевевшую, изнутри дверь и, впуская в избу обильное облако пара, вышел в сени. Открыл с трудом дверинку из сеней на улицу. Там, слава богу, была ночь ясная. Звездочки эдак на небе, и месяц тоненький, как бровь красавицы. Тихо. В свете луны падала тень от соседской выгородки на дорогу. От чего та казалась железкой с тоненькими, часто расположенными шпалами и одной рельсой. Пригляделся отец не видать ли черта, крест, держа на всякий случай перед собой, но с шеи, однако, его не снимая. В жизнь бы он не вышел из хаты, кабы не валялся в кухне Челкаш, хочь и смертельно пьяный, но все ж таки живой человек. А с другой стороны – как знать! В хате то оно, пожалуй, еще пострашнее будет! Одним словом, мало что понимал отец Олимпий, и действовал, скорее полагаясь на чутье. Глядь, - а прямо у его ног предмет какой-то темный длинный лежит.
-А, может, тени так легли? – мелькнуло у него в голове. Тут он болтнул ногой. Точно, предмет! Пригляделся он поближе, так, как был подслеповат, и сердце его сжалось, члены онемели, а спина, несмотря на лютую стужу, так вспотела, что хоть выжимай ее вместе с телогрейкой. Под ногами у отца Олимпия лежал гроб.
Остальное время, которое святой отец проводил в избе, для него казались бесконечным. От переживания у него напрочь отказывала, чуть покалывая, левая рука и перекособочило всю левую половину тела. Челкаш не просыпался ни под каким предлогом. И поэтому отцу Олимпию как-то самому пришлось перетаскивать буфет к дверям. Это он, однако, сделал с большой легкостью. Хотя это был и не обязательно, так, как дверь все равно открывалась наружу. Он дежурил возле комода, и ежился всем телом и вздрагивал, заслышав малейший шорох: нервы и слух его были оголены. И если бы Челкаш перестал видеть свои пестрые с бабами сны, наверное, проснувшись, увидел бы и нервы и слух святого отца.
Время тянулось, хотя прошло еще только четверть часа. Уже начала болеть голова, и нагнетать усталость, однако, страх при этом не отступал, оттого делалось еще невыносимее.
- Только бы не уснуть, только бы не… - лепетали губы отца Олимпия.
В больной голове несколько раз перелистывались страницы греховных деяний, за которые он, отец Олимпий, священник Николаевской церкви Беззвано-Нивского прихода держал ответ. Но все ли он помнил? Да все больше по молодости... Что ж, время было, он и не отрицал. Но не было ли какого-нибудь самого страшного греха, о котором он забыл? Или забыл, как водиться его замолить.
Ночь тянулась. Отец Олимпий страшно устал. Его по-прежнему тянуло в сон. Который его уже местами одолевал. И тогда ему казалось, что в хату наползло гадов, и все они тянутся к нему. А Челкаш - то он сам Антихрист и есть, а малого чертенка держит на руках, лапу ему перевязывает, да приговаривает:
- Что ж ты, Олимпий, на него, на махонького, капкан поставил!
Но сон был побежден в очередной раз. И снова, видя перед собой картинку с явью, отец Олимпий уже слышал голоса, зовущие его в сон. И он туда проваливался, летел, и снова оттуда выкарабкивался. Впрочем, что было сном, что явью - в голове у него изрядно перемешалось. Оставался один, леденящий душу страх и бесконечное время.
- Боже, Господи милостивый! Когда же это кончится?
Олимпий осунулся, побледнел, и, казалось, постарел за это время лет на десять. Часы показывали уже изрядно. Светлины же, однако, никакой не было, как бы пристально отец Олимпий не всматривался в черные ночные зенца. О том, чтобы выйти наружу и думать было невозможно. Что говорить – он давно хотел выйти по нужде, но боялся, и потому терпел.
Одиннадцать часов по полудню… Половина двенадцатого…
- Да должно же быть уже светло как надо! Что ж такое? – уже вяло и безнадежно ворочалось в голове у святого отца, теперь до конца уверовавшего, в том, что белый свет исчез навсегда. А ад есть, и он именно там теперь, по всей видимости, и прибывает.
Но, несмотря, на то, что разомкнуть губ от леденящего ужаса святой отец почти не мог, и язык его еле шевелился, уста его чуть слышно доносили: «…Емуже подобает всякая слава, честь и поклонение, со безночальным Его Отцем и пресвятым Духом, ныне и присно и во веки веков. Аминь.



Глава 3

ВЕСЕЛИНА

Была у отца Олимпия единственная дочь Веселина. Откуда имя такое? А в аккурат перед родами жены своей, ныне покойной, читал отец Олимпий какую-то книжку дюже интересную про болгарку одну. Так болгарку ту Веселиной звали. Вот и назвал так дочь отец Олимпий, а почем нет? – Нечто болгары не христиане? Да точно христиане, я вам говорю! И, хотя, именины-то были в самый раз - Варварин день. Уперся отец Олимпий и все тут.
Как родилась Веселинка-то, бабки вымыли ее, матери принесли, – та глянула и ахнула –
- Ах, лихо, рыжая! – Вся в отца. И только она это ослабевшим голосом сказала, как тут же и умерла. Помяни господи ее душу бессмертную, добрая женщина была. И, к слову сказать, в свое время от отца Олимпия, мужа своего терпела немало, знамо все из-за винца больше. Так и остался отец Олимпий на руках с грудным ребенком. И растил, как мог. Не без помощи людской, конечно, частенько оставляя ее на руки чете стариков Анисимовых.
Ребенком, как вспоминали односельчане, Веселина была никудышным, – худющая, ножки тоненькие, кривенькие. Сама вся в веснушках, особливо летом. Носик аккуратненький. – Одним словом не чета своим сверстницам. Одно было не утаить, как предмет для восхищения, - копну вьющихся рыжих волос. И так, казалось, их было у нее много при ее худобе, что, живший напротив дед Анисим называл ее не иначе, как одуванец.
- Как же она, кормилец ходит? Вот ветер хукнет и ага… Токмо волос богатый.
Но выросла Веселина и стала девка, как девка. Характером скромна, вся в мать. На лицо не дурна и фигурой ладная. А волос еще краше стал – как расчешет их гребешком, а они как стружка тонюсенькая из слитка золотого наструганная. Того и гляди – зазвенят!
Да при зеленых то глазах! Отец Олимпий так и звал ее – «Мордва зеленоглазая». А кличка «одуванец» привязавшаяся к ней еще с детства, тоже не позабылась. Так и кличали ее все наперебой:
- Эй, Одуванец, Мордва зеленоглазая!
А на счет волос, девки ей завидовали даже. Еще бы, такой волос и сам вьется!
Они то, ох помучаются, покуда льняных семян у отца потихоньку своруют, заварят их, поцедят, да потом разные прически себе наводят. Дело было непростое, так, отцы суровы был к этим пустякам:
«Коль не вьются, так и нечего дурью маяться, да добро переводить!»
И коль увидит горшок с семенем на припечке, хорошо, если не разобьет такой батя, а семя то выльет обязательно.
Веселинка и в церковь ходить любила. Даже, когда она, маленькая сказала, что попа, то есть его, отца своего во время службы из-за маленького росту не видит, он велел ей каблучки повыше на сапожки набить. Так они на чердаке до сих пор, как память лежат, сапожки эти.
Любила Веселинка отца, хоть он и «поддавал» частенько и при духовном звании имел самое, что называется наисветское поведение, даже буен бывал. И только она его утихомирить могла голосом своим тихим:
«Пойдем, папа, я тебя спать уложу, будет уж на сегодня». И отец Олимпий, прозванный не зря Свилампием, так, как знает читатель, становился кротким, как овечка, и следовал покорно за дочерью.
Пела Веселина и в хоре у отца Феропонта. Высоконько пела. – Хорок у него хоть и не большой, а был, голосов в пять. Было бы и шесть, да подрос Колька Заклинский, и голос у него, доселе чистый такой, поломался.
Что ж, был и ухожер у нее. А может еще и не ухожер совсем, но, как говорят у нас, в нее по уши втрескавши, – Арсений Постников. А вообще их частенько за деревней видели за ручку прогуливающихся. Хороший парень, Арсений - стихи сочинял, да, говорят, в городе учился на историка в «абсерватории», как в большинстве, называли в деревне все достойные, учебные заведения. Арсений был высок ростом, долговяз, и даже носил уже бородку, в которой, не смотря на его молодые лета, зияла настоящая, серебристая прядка. Его какую-то удивительную детскую скромность, или застенчивость очень хорошо дополняли очки в аккуратной тоненькой оправе. Походка у Арсения Борисовича (как его за ученость и порядочность называли односельчане) была какой-то полетной, стремительной. И когда он шел, делая своими и без того длиннющими ногами огромные шаги, поспеть за ним было совершенно невозможно. А что касается его удивительной скромности и стыдливости, то он, даже мог в отдельные моменты так смутиться, так раскраснеться, что выглядел очень глупо. Тогда он как бы понимал всю свою нелепость, неуклюжесть и несостоятельность, но ничего не мог с этим поделать. Одним словом, - Арсений Постников был тетехой, валенком и тюфяком. Да вот еще о нем чего: его отличала страсть к старорусскому языку, да так, что он и писал–то на нем, как в прописи со всеми завитушками, ну что твой князь Мышкин! И были у него еще часы позолоченные на цепочке, видимо доставшиеся ему по наследству от прадеда или прабабки. А вообще-то, что мы что-то выхватывать будем. - Вот уж парня разбирать взялись! – Право, что хороший парень, и виду он даже боголепного и нраву, прямо сказать покладистого, хоть и слабохарактерный.
И был он в этот вечер, когда отец Олимпий гостевал у отца Феропонта у окна Веселины, и все робел постучать. Но, набравшись храбрости, тихонько стукнул пару раз в замершее оконце. Тут же ситчик штор распахнулся, и в оконце на миг появилось улыбчивое личико Веселинки, и тут же шторки запахнулись, и личико исчезло. Арсений даже не мог сообразить, что бы это значило, и даже подумывал уже уходить, потоптавшись по снегу, глядя себе под ноги, как будто его занимали отпечатки его собственных следов. Потом ему почему-то стало очень стыдно, и он уже хотел сломя голову, бежать, как вдруг дверь распахнулась и к нему вышла, набросив на голову цветастый плат, улыбающаяся Веселина.
- Привет, - почти не узнав свой голос, который куда-то потерялся, сказал Арсений.
- Привет.
- Как дела? – спросил зачем–то Арсений, и, не дожидаясь ответа, так как знал, что на него ответ у всех один, спросил:
- Почему не пришла вчера?
- Извини, пожалуйста. Я вчера ну никак не могла, – мы с хором задержались. Нам регент новый хорал дал, ну никак не дается.
- А завтра придешь?
- Приду, обязательно приду! А куда? На улице холод страшенный.
- А ты к нам, к старой хате приходи. Я печку стоплю, тепло будет, - это Арсений сказал так, чтобы Веселинка не посчитала холод, который подкашивал любые начинания, веской причиной. Уж больно Сеня хотел, чтобы она пришла к нему в этот раз. Тем паче, что ему скоро нужно было уже уезжать в город. И еле выдавил, сам, боясь быть осмеянным. – Скучаю я.
- Обязательно приду. Ты только жди меня, - по-детски, сожалея за прошлый раз, залепетала Веселина.
- Буду.
- А во сколько?
- С утра.
- Нет, что ты, если к вечеру...
- Ну, вечером, - побоявшись быть уязвленным в очередной раз, в своем неравнодушии, как можно увереннее сказал Арсений. И, поняв, что это, по-видимому, получилось у него не так бойко, повторил еще:
- Конечно, лучше вечером.
На этом они попрощались до следующего вечера. Веселинка юркнула в избу. А Арсений, окрыленный бесценной, затмивающей для него все предстаящей встречей, невольно глуповато улыбаясь, зашагал по улице.

Глава 4

ХЛЕБНЫЙ ДЕНЬ

Накануне события, приключившегося с отцом Олимпием, с самого утра возымел место быть так называемый хлебный день в нашей Беззваной Ниве. В сельпо, которое располагалось в старом каменном доме бывшего помещика Боженова, должны были привести хлеб. И народ подъезжал туда с окрестных деревень на подводах, шел пешком.
Мороз, как устоялся еще с позавчера, все не сдавал. Поэтому все были закутаны во все, что имели теплого. Но, однако, (день хлебный) старались оставить при себе и элементы форсу: бабы по верх пуховых платков одели цветные, мужики – новые шапки. Пар от лиц застывал инеем на прядях волос девиц, усах мужиков. А более, на откуда то в зиму обволосатившихся лошадиных мордах. Ох, и холодно же было – Бр-рр!
Бабка Анюта прибежала в это утро к дочке с зятем. Нужно было идти к лавке, а валенок-то поновее у нее не было. А баба она была «хоть куды», и потому, даже не смотря на то, что была лютая стужа, решила не посрамить себя и отправиться на люди при параде.
Зашла она в избу. – Дети, которым было уже за пятьдесят, завтракали. В избе было сильно натоплено. От тарелок со щами шел обильный пар, и аппетитно пахло свежей свининой.
-Что тебе, мамк? – полуобернулась Евдокия Анисимовна.
-Да вот, хочу к лавке идти за хлебом. Мне бы, Дунья, валенчишки поновей.
Супруги переглянулись, недоумевая, хотя бабку свою знали, как облупленную.
- Дай ей там, на припечке, полушепнул, заложив в рот ложку щей, и спешно ворочая языком горячий кусок мяса, Петр Васильевич, человек строгий и хозяин, каких мало. Многие говорили, что он скуповат, на что Петр Васильевич всегда ответствовал: «Скуп – не глуп». Сказать прямо, он вообще любил говорить пословицами и поговорками, зная их великое множество, и четко улавливал момент, когда она, что называется, не в бровь, а в глаз! А то, что Петр Васильевич хозяин – сомневаться и вовсе не приходилось. – Не зря же он работал в совхозе товароведом, и выгоды, как своей, так и государственной не упускал. Поговаривали, что он даже гроб себе стругает, чтобы потом на него не разоряться, и не покупать в три дорого. Хотя, человек он был еще не старый. Да и здоровья недюженного. И сам любил спустить внуку Сашке за шалости штаны, щедро плюнуть на ладонь и, шлепая, приговорить: «Дед яркий, да дед и жаркий!»
Евдокия Анисимовна, перекинув кипу валенок, выбрала матери пару:
- На, бери, только гляди, верни! – рисовалась она в глазах мужа, будучи человеком щедрым и простым. При муже она всегда держалась построже, но стоило ему выйти из дому, – тут же наделяла всех - и своих и чужих, пришедших в дом, чем бог послал. И щедрость эта у нее была несомненно от батюшки своего Анисима Петровича.
- Да верну я, тьфу, тожа мне! – Но, выйдя из дому, тут же вернулась и победно прошла в столовую, где вражда с зятем достигла своего предела.
Он смачно намазывал горчицей ломоть хлеба, а в чашке, с подернутыми янтарем, щами из русской печки оставался еще довольно большой шмат свинины. Анна Никифоровна метнула, не глядя, валенок и угодила прямо зятю в чашку. Щи раздрызгались по столу, а кислую капусту Петру Васильевичу пришлось самолично снимать со своих, щеточкой топорщившихся усов.
- Чтобы я, Анюха Копыловская, у которой отец коням насосы делал, пошла в лавку в подшитых валенках?! – Не бывать этому! – Отрапортовала она, подбоченясь.
- Вон! – завопил Петр Васильевич и стукнул по столу так, что раздрызгал и остатки щей, чему был несказанно рад пес Джек, слизывая с пола шмат свинины. – Чтобы ноги твоей в моем доме не было, ведьма старая! – Но слова эти были сказаны в пустое место, и пугали только супругу, так как бабка Анютка, подозревая об ответном выпаде, громко хлопнув дверью, была такова. И хучь без новых валенок, но ушла удовлетворенная, так, как опять всех умыла. И в грязь, то бишь, в щи лицом не ударила, и как теща, и, как урожденная Анна Никифоровна из Копылова, у которой отец коням насосы делал.

Глава 5

ЧЕЛКАШ

Коля Челкаш, прозванный так учениками Беззвано-Нивской школы, после пройденного ими одноименного рассказа Горького, по обыкновению стоял в тот день у лавки. Стоял он там по двум немаловажным причинам, но об этом позже. Кто был Челкаш? – Да самый обыкновенный тунеядец и лентяй. Хочется сказать каких немало, но скорее Челкаш был из тех, каких и не много. На вид ему было лет около пятидесяти. Он был невысок ростом, даже приземист, сам черен и даже по-цыгански кучеряв. Одет во все темное же, неприметное. Не человек, как говорила баба одна, а привидение.
Как жил Коля? – Да, как и все лентяи и тунеядцы. Был он одинок, домик его на хуторе Юцы маленький и приземистый, как он сам, развалился, и теперь он занимал, пустующий соседский. Работать Коля нигде не работал. А так придет бывало куда-нибудь, ну к старухи какой в гости и сидит. Попросит, нет ли покурить, и сидит курит, пока все не выкурит, или не пообедает. А, пообедав, тоже домой не спешит, идет по Беззваной Ниве дальше, кто еще чем попотчует. Бабы у нас были набожные и недалекие – думали, может, он святой, раз ходит – Челкаш-то! И, ежели, ему отказать, как знать, неровен час, осерчает на них сам Господь Бог и Пресвятая Богородица. А он этим прекрасно пользовался, и даже не гнушался у какой-нибудь старухи вытребовать на бутылочку красненького. Нередко Колю наделяли и вещами. Только вот к вещам он особливо ревностно относился: носил исключительно кепку, лучше ежели черную, засаленные галифе, да пиджачишко приталенный. Зимой же полупольтик, и как повод для многих разговоров – резиновые сапоги не зависимо от времени года и важности случая.
А про сапоги даже такая легенда ходила, - что, якобы, снять Коля их уже был и не в силах вовсе. Будто бы вросли в них уже все кровеносные жилы, и кровь теперь по ним, как по родным колобродит, - значиться сродни они организму.
И о лени Челкаша говорить особо можно. Когда жил он еще в старой хибаре, то даже по нужде ходил к себе же в подпол, так, что гостей, как водится, не принимал, а может, таковым макаром и отпугивал, дабы ничем не угощать. Над кроватью его зияла большунная дыра, где по лету, возлежа на отдыхе, можно легко было плевать на звезды. Так Коля и делал, но к осени похолодало, и он заделал ее ничем иным, как вещами, надаренными ему в деревне. Так они и гнили на перекинутых через потолок жердинах.
Многие сначала жалели Челкаша, и даже наиболее отчаянные в своей доброте души хотели помочь ему – устроить на работу, хотя бы сторожем, но ничего из этого не вышло – быстро надоедала Кольке эта затея, и он принимался за старое.
Однажды, артель молодежи, посадив у себя картошку, решила помочь Кольке. Приехали к нему на подводе, картошки собрали на посадку своей и, по наивности, предвкушая очумелую благодарность, стали вызывать Челкаша из дому. Особенно старался рыжеволосый парень Толик, который с прищуром поигрывал картошиной, подкидывая ее в одной руке:
- Выходь, Коль, помоги-ка нам тебе картохи посадить!
- А бутылка будя? – поинтересовался неуверенно Челкаш, вылезая, как зверек из норы, видя, что силы неравные и могут заставить помогать себе и бесплатно.
На что все плюнули, еле заставив рыжеволосого не запустить в обиженного богом Кольку картошиной. - Развернули оглобли и с посвистом поехали отмечать посевную.


Глава 6

КРЫСИНАЯ ОХОТА

У продмага в тот день было народу много. Прошли праздничные дни, и народ сидел без хлебушка. Но, главное, - хотелось поделиться, тем как праздновали: как пили, как ели, у кого гостевали. Бабы, конечно, стояли в своем кусту и гоготали громко, наперебой рассказывая, и показывая до каких чертиков напивались их мужья.
- А мой то, мой то - расписывала тетка Нина, женщина габаритная, и как посмеивались мужики высоковольтная, - Гнал, гнал. Все собака выпил. Сам, чуть живой. На ногах не держится, ну как этот, ну летчык безногый, как его?
- Маресьев, - с улыбкой сказала, стоявшая, как и полагается чуть в стороне Валечка - молоденькая учительница русского и литературы.
- Во, - ткнув толстым пальцев вверх, победно протрубила тетка Нина. – Маресев, тошно! Так вот мой дистофик…
- Дистрофик, - уже повернувшись вполоборота, рассмеялась Валюша, увлекаемая в женский круг.
- Ага, забасила глуховатая тетка Нина, - Тошно! Так вот выпил все и пополз к аппарату-то, а там еще кака-то седьмой руки шла. Взял, рот корытом раззявил да и лег под струю. Пущай грит, мне прямо в рот капат.
Бабы заржали еще громче, так, что даже очумевшие от мороза лошади, покосились на них не без зависти.
Мужчины же стояли поодаль и помалкивали, хмуро покашиваясь на баб, да потягивая махорку. Особенно недоволен был сам герой этой истории, что женка его так при всех выставила. Но поскольку, еще с детства носил кличку «килограмм», по понятным причинам жене не перечил.
Коля Челкаш не совался в общий гурт, так, как болтать был вообще не любитель. И дело у него тут было свое, особое, - халтура. То есть, конечно, выпросить на хлебушек, и махорочку, а может и на застебыши, возможность была. А, судя по тому, что мужики стояли больно злые, то можно было и выпить. Так как, так стоят только те, кто мучительно соображает, а вернее уже все сообразил и ждет только порыва со стороны своего товарища и заранее готов сказать короткое и стремительное – «да»! Причем такое стремительное, что тот едва ли успевал договорить предложение «выпить» до конца. Вроде того: А не вы… - Да!
Так вот Колька… Уж что-что, а выпрашивать Коля умел. И делал он это по-своему, молча стоя у прилавка, или у входа в продмаг с только ему известным выражением лица, переминаясь с ноги на ногу, как теперь. Но это насущное, а была еще и халтура…
Сегодня утром, еще не привезли товар, Петр Васильевич прибежал в лавку, как и полагалось завскладом. На него тут же бросилась молоденькая продавщица с глазами, полными ужаса:
- Петр Васильевич, беда!
- Что такое? - перестав сметать снег со своих валенок из белого войлока, считавшихся настоящим достоянием, был оглоушен Петр Васильевич. К тому же еще пребывавший в конфузии от конфликта с собственной тещей.
- Говорила я вам, крысы одолели! И отрава их не берет. От нее только кошки дохнут. А сегодня ночью ввалились две хоромных в бочку с повидлом. Какой разор! Бочка то только початая!
Тут Петр Васильевич переменился в лице: ужас, который оно выражало, мгновенно исчез, а на его смену пришла настороженная решимость:
- Тихо, ты, - закрывая за собой щеколду одной рукой, и прижимая палец другой к заиндевевшим усам, цыкнул он на продавщицу. – Не поваляешь, не поешь! – сказал он, как будто уже что-то решив. - Пошли-ка в кладовую, поглядим.
Он ловко открыл топором крышку бочки, и одну за другой вытащил на свет божий две здоровенные крысы.
- Хороши, что и говорить, - приговаривал он, соскабливая с них сгустки повидло, и стряхивал аккурат в бочку, отчего продавщицу чуть не вытошнило. - Еще бы ушные раковины были у них почти как человеческие. А хвосты толщиной с палец.
- Что ж теперь будет то нам? Государственное ведь добро! Посадят? – убито, и еле превозмогая тошноту, медленно сползая по стене, пролепетала продавщица.
- На что Петр Васильевич, окончательно успокоившись, и даже повеселев, облизнул безымянный палец и сказал:
- Повидло то сладкое, продавай, что добру-то пропадать.
И многозначительно поглядев на испуганную продавщицу, подмигнул и добавил:
- Ась?
У тетки Тимошихи, что жила рядом с магазином, крыс тоже была уйма. И та всякий раз исправно ставила на них капканы. Одна только вот беда – брезговала их оттуда доставать. Уж больно не любила их хвостатое отродье. - Ее всю аж переворачивало изнутри, когда она подходила к захлопнувшейся ловушке, чтобы убедиться, что, ага, очередная попалась. Но как-то, видя, как Челкаш топчется, по обыкновению возле магазина, подозвала его к себе, чтобы он вынес поганицу за двор. За что, разумеется, Коля получил заветные сто грамм под соленый огурчик. И с этих пор Колькина жила действовала! И он уже ловил «двух зайцев» на одном пятачке. И знал точно, что ежели ему не случится перехватить в одном месте, то в другом-то он непременно преуспеет. И, зная, наверняка, что Тимошиха, хоть и скупющая баба, а к нему одно за помощью обратится, вертелся около ее окон. И лишь изредка подбегал к магазину, чтобы и там чего не упустить.
Тимошиха, уже несколько раз прибегавшая к его услугам, и будучи действительно старухой скуповатой, не в пример Редеихе, стала переживать не шутейно, что Челкаш ее разорит на самогонке. Хотя, каждый у нас в Беззваной Ниве знает, что бережливую старуху и сам царь не разорит. Поначалу она было уже стала наливать ему по девяносто пять, но Челкаш, хоть и подслеповат был (в детстве мальчишкой разбирал гранату), но подвох учуял и настоял на своем! На что Тимошиха, закряхтела, но полезла подпол вторично, отчитанная за недолив.
В это утро она сидела у замерзшего зенца и поглядывала, как Коля, как бы между делом, прохаживался у нее на виду. И очередная крыса была давно уже поймана, и даже налита непременная рюмка водки. Но Тимошиха не спешила, надеясь, что на этот раз, авось как-нибудь обойдется, и ей не надо будет звать Челкаша. Но все повторялось, по обыкновению, и она его манила в окно. Коля, как настоящий знаток своего дела изымал животную и победно нес ее за двор. Апосля чего, с чувством выполненного долга и с непременным пониманием того, что предложенное он заслужил по праву (иначе, как знать, может, он и не посмел бы), выпивал под огурчик свои сто. Тимошиха крестилась, и закрывала за Челкашом дверь. Однако, Челкаш, повинуясь, какому-то только ему известному чутью, далеко от дома Тимошихи не отходил, а лишь изредка отбегал в сторону магазина, чтобы «вытоптать» закурить и как бы, опять же таки, между делом, рассказать о где-то кем-то найденной голове Пиночета. Но тут со скрипом отворялась дверь тимошихиных сенец и со скрипом же в сердце, но от понимания полной беспомощности старуха, нехотя, гундосила:
- Иди, гад, твоя попалась!

Глава 7

НАКАНУНЕ

В то утро отец Свилампий встал рано. И еще едва зарозовело в его полузавалившиеся снегом оконца, обещая ясную морозную погоду, он уже прохаживался по хате из угла в угол, поскрипывая половицами. При чем одна скрипела басовито, как отец Феропонт, а другая напоминала козлетоновое пение самого хозяина избы. Грузная фигура отца Олимпия мерно двигалась по комнате как раз под лампочкой, из-за невысоких хором параллельно привязанной к потолку, чтобы не задевать головой. И тени от его полной и сутуловатой стати то вытягивались по полу, то сливались в одно большое пятно.
- Эхе хе-хе хе-хе хе! – повторял он, сделав ходку до кухонного порожка и обратно к столу. Попытался читать новый выпуск районной газетенки «Ленинский путь». И уже напялил свои на резиночке старенькие очки, склеенные из двух. Но потом, увидев на первой странице бледную фотографию ненавистного ему Витьки Подорского, якобы передового в подготовке техники к весеннему севу, плюнул, просто порвал ее привычным жестом на ровненькие квадратики и отнес в уборную. Потом зачем-то несколько раз подсаживался на стул возле окна, и, чиркая спичками плавил нарост льда, скопившегося в углу рамы. Мысль о предстоящем наваждении, предсказанном ему во сне ведьмой, не покидала его уже много дней. И вот сегодня ночью все должно было произойти. Отец Олимпий давно не ходил на службу, отговариваясь от докучных старух тем, что вот он, священник Николаевской церкви Беззвано-Нивского прихода болен и все.
Олимпий опустился, начал пить. И хотел было даже броситься в блуд, но подумал баловство то... Но перед самым судным днем, предсказанным ему ведьмой, как две капли воды, напоминавшей Авдотью Никитишну, вроде как приутих. И в лавку за лекарствием не ходил, и курил то даже мох, который таскал из стены, так как думал им отпугнуть нечистую. А потому как пуки мха из козьей ножки у него торчали в разные стороны, поджигая ее, он дул на цигарку шибче обычного. От дыму этого в комнате отца Олимпия можно было вешать топор. А плевки, бутылки, с какой густой бурдой, какой он всегда наливал себе перед обедом рюмку, предварительно с трудом пробив в горлышке сгусток своим узловатым мизинцем, окурки в селедочных головах, устойчивый запах браги, разнесенные яловыми сапогами по всей хате, и уже засохшие шматы глины являли следы недавнего самогоноварения и редкостного бардака.
- Что же делать? Неужели все пропало! Да, да – сегодня все решиться… Спаси мя Иисусе Христе и Пресвятая Богородица, – бросил он на икона молящий взгляд.
Отец Олимпий думал уже было одеть рясу, свой большой серебряный крест, да пасть под образа. Но понимал, что в таком бардаке молиться не гоже и надо бы прибраться, и тогда токмо отдаться спасению души своей и токмо тогда. Но, взяв в руки швабру, и махнув ею два раза, решил, что не плохо было «поправиться». Так как еще со вчерашнего вечера головные боли, кружения и ощущение во рту такое, что там крысы за ночь свили гнездо. И чем ближе время шло к вечеру, тем это желание становилось устойчивее. – Опять-жесть, святой бражки как и мохового дыму нечистая всяк любить не должна! – Не переставал он рассуждать, поглядывая на ведро с брагой стоявшее возле кровати. А бражка то была особливая, одного меду чистейшего в ней три килограмма! Но тут, о боже!Отец Олимпий с ужасом вспомнил, сжав свою рыжую бороденку, что «ходил» всю ночь в это самое ведро по малой нужде! Лицо его перекосилось от брезгливости.
- Эхе хе хе хе, - повторил он привычно, и лицо у него приняло такое выражение, что пока шо нечистая одолевает, но чья переважить - ешшо не ясно.

Глава 8

СПАСЕНИЕ БРАГИ

- Пора! - определенно и твердо решил отец Олимпий,
перемаявшись день. Тем паче, что становилось все хуже и хуже его и без того болезненному организму в преддверии данного ему знамения. Время же было как раз подходящее: короткий январский денек уже терял силы, и за окном сначала стало серенько, а потом быстро засинелось и зачернело, словно провалив улицу. А это значило, что Авдотья Никитишна, его соседка на улицу носу не покажет, и не заложит его участковому относительно самогоноварения. Побоится, чай, поздно то так из дому выходить.
Летом отцу Олимпию приходилось ждать ночи: ложиться, поставив будильник на час, вставать, завешивать шторы и тогда приниматься за «дело». Потому как соседка не раз донюхивалась (вот уж слово, что ведьма). Хотя отец Олимпий знал, что исправно поганивала сама. Но ему священному лицу как-то в особенности не пристало попадаться на широкий суд, и держать ответ перед милицейской управой.
Итак, пора! Раньше отец Олимпий, чтобы убедиться, что брага созрела давал ее попробовать Веселине на предмет сласти, дабы самому не соблазнится и не скушать продукт еще в полусыром виде (что частенько за отцом Олимпием водилось). Но сегодня давать на пробу ее Веселинке никакой нужды не было. Так как неоткуда было взяться и соблазну, в результате конфузии. Хотя, потому, как еще вчера брага весело попукивала в бидоне на печке, ну да - да, как лошадка бегущая с возом в гору, окутанная в старый зипун, и по вчерашней пробе, после чего она очутилась у кровати, “гнать” ее было рановато. Но отец Олимпий каким-то чудодейственным способом (шутка ли, святой отец!) справил нужду, что брожение остановилось.
Итак, время! Олимпий закрыл дверь на кованый крюк, взятый им на временное пользование от тыльной стороны ворот, вверенной ему Николаевской церкви. Полез в маленькую дверь чулана, которая была одновременно и дверью в уборную, и достал оттуда разный скарб. У плиты появилась самодельная тренога с узеньким корытом и змеевиком, два, обмазанных тестом и глиной чугуна, один из них поболе, другой поменьше, с отверстием в центре донца, пробитого аккуратно, со знание дела. Потом откуда-то возникли засаленные, уже служившие, по всей видимости, ему за этим, бутылки, кусочек марли, клочек ваты и аллюминевый писучек, согнутый пополам. В скорости весь инвентарь был собран и установлен в нужном соответствии. В большой чугун, что был поставлен на плите, заколыхалась странно пахнущая брага. На него был надет второй горшок, соединен со змеевиком, и все это было щедро обмазано тестом. Впрочем, и сам отец Олимпий был в тесте весь, как будто он не священнослужитель, а кондитер какой, прости меня, Господи.
Теперь нужно было принести воды.
- Веселинка! – кликнул он дочь. – Сбегай-ка за ледком к большой канавине. Он для этого дела получше воды будет. Только топор возьми, а то не отобьешь.
Тут Веселинка, знавшая все наперед, так как помогала частенько отцу, беспрекословно оделась, подвязала плат и, откинув крюк, вышла в сенцы, впустив в кухню обильное облако пара. В скорости в печурке занялась лучина, и в остывшей и сумеречной избе стало как-то веселее. Огонь потрескивал. В печную дверцу полезли уже и заиндевевшие поленья. И языки пламени уже стали достигать верха и, хотя еще было и не жарко, но, уже, прорываясь, облизывали бока бражного чугуна. Ледок в корытце зашипел и потек. Отец Олимпий сидел на низенькой лавочке озадаченно-счастливый, и время от времени трогал верхний горшок. А за окном сгущались сумерки и лаяли за деревней собаки, будто предвещая обещанные отцу Олимпию козни.

 

 

Глава 9

ОЖИДАНИЕ

Арсений, проснувшись утром, был возбужден до чрезвычайности. А лучше даже сказать, еще не дождавшись утра, он всячески торопил его наступление: ворочался с бока на бок, заворачивался в одеяло, вставал и вглядывался, щурясь, в ночные стрелки, то и дело, отправляясь до комода за этим и обратно. И напевая военный марш, бросался в постель от безысходности, понимая, что ночь победить можно, только позабыв о ней, и тогда утро неизбежно.
Утром Арсений радостно спрыгнул с кровати. Потом, еще не одевшись, стал наигрывать на баяне давно нравившуюся ему, но никак не поддававшуюся карело-финскую польку в обработке Тихонова. И в этот раз ему даже показалось, что она у него получается. И особенно этот момент, который он считал самым красивым «пара-рам парара–ра-ра, рара-рам – пара-ра-ра-ра». От удовольствия и полной гармонии он даже зажмурился и стал глухо постукивать в валенке голой ногой в такт мелодии. Потом, попытавшись одолеть еще и «Молдавеняску» и полонез Огинского, отложил в сторону баян и сплясал эти вещи под «тра-ля-ля». Потом наскоро умылся, позавтракал, приготовленной матерью яичницей и мигом доодевшись выметнулся во двор. И своей размашистой, широкой походкой, поправляя то и дело, очки, пошел вдоль улицы. Предстоящая встреча с Веселиной неистово будоражила его воображение еще со вчерашней разлуки. Ему хотелось бежать, и даже лететь хоть куда-нибудь, чтобы только не сидеть на месте и не слушать тиканье часов, намеренно убивая самое пустое на свете время – время перед свиданием!
По пути он дважды завязался с ребятами в перестрелку снежками. И никогда так не радовался своим попаданиям, так как ни разу, может быть, и не ввязывался в баталии, когда в него попадал какой-нибудь отъявленный сорванец вызывая на поединок. Но сегодня Арсений Борисович не был тихоней и сражался с целой армией, пока на его сторону не встали рыжий Денис, и Сашка, внук Петра Васильевича. Потом Арсений прокатился с ребятами с городища на санях, и вволю нахохотавшись, и вывалявшись в снегу, волей неволей (хотя, какой там неволей!) очутился около Веселинкиного дома. В дом он, конечно, не пошел, – слишком много ему было наобещено на вечер! Так много, что он не знал, что ему со всем этим счастьем делать. Но, однако, украдкой посмотрел в окно, за шторками которого маячила какая-то тень, и Арсению хотелось думать, что это именно Веселина возится по дому. Он постоял, и какой-то случайной палочкой начал чуть заметно нацарапал так, как любил, со старорусскими загагулинами красиво-красиво «Веселина».
Но вот наступил, наконец, и вечер. В свете луны и звезд засеребрился снег. На дорогу легла тень от старенького покосившегося забора. Арсений вышел из дому и направился, скрипя, к старой нежилой хате, где было назначено свидание. Домишко этот на краю деревни, был их старым домом, в котором когда-то сначала жили они, а потом их тетка. Но теперь уже давно он пустовал. Слеги под половицами прогнили. И сам пол зиял в некоторых местах дырами. Летом тут было прохладно и сыро, и росли хвощ и крапива. «Сейчас же там должно быть очень холодно», - думал Арсений. Но ничего, там была старенькая еще не развалившаяся плита, которую он, придя заранее, предполагал протопить. Из дедова дровяника он уже притащил две или три порядочных охапки дров. И грохнул их перемешанных со снегом, у плиты. Запер дверь. И зажег две стеариновые свечи. Потом затопил печь, хотя, это удалось ему не просто: старая, отсыревшая бумага никак не загоралась. И лишь когда он отодрал от одного из поленьев клочок бересты – она весело затрещала, ярко пыхнула, и, съеживаясь, черно задымила, огонь был разведен. В скорости, Арсений пожалел, что не пришел сюда пораньше. А все потому что, мало-мальски натопить эту хату, - означало было сжечь целый воз дров. Однако тепло прибавлялось: пар, шедший изо рта разглядеть было уже нельзя, и все чаще, выбегая к дровянику. Разница в тепле между избой и улицей, которой, казалось, только что не было, уже ощущалась вполне. И он мог себе позволить расстегнуть пальто, и немного оттянуть свой длиннющий шерстяной шарф, намотанный в два ряда вокруг горла с остро выпиравшим кадыком.
- Как же я тебя люблю! – шептал он, глядя на огонь. И уши у него горели не то от жара печи, не то от впервые произнесенного им вслух любовного признания. Хотя произносил он его всего лишь печной чугунной дверце, с маленькими дырочками, в которых играло пламя - Веселинка, ты моя ненаглядная. - И сердце его, наверное, походило на эту маленькую дверцу, сквозь которую пробивались язычки пламени, может, по-настоящему, первой и искренней любви. И оно приятно поднывало, во рту пересохло, его то бросало в дрожь, то отпускало. Коленка его нервически подергивалась, впрочем, он любил подражать коленкой, опираясь только на носок. Пальцы его тоже чуть подрагивали, когда он доставал свои старинные на цепочке часы и, открывая позолоченную крышку, смотрел на витые стрелки. Или, привставая, и, подходя к окну, все так же, как истинный каллиграф, - что твой Князь Мышкин, в альбом генеральской дочери, с интересными завитушками выводил имя возлюбленной.


Глава 10

ПРОБА

Отец Олимпий весь напрягся: верхний горшок был уже горяч, нагрелась и змеевидная труба. Это означало, что нужно срочно сбросить жар, иначе вместо самогонки может пойти «носом» брага. Он зачерпнул мятым аллюминевым ковшом из ведра воды, и плеснул его прямо на огонь. От чего пыхнуло, и в открытую, печную дверцу по кухне взвилась зола. Олимпий прыснул для страховки еще и на горшок, и с удовлетворением заметил, что в воронку с ватой, вставленную в банку по писучку бежит ясная добрячая струя, толщиной со спичку. Чтобы не сбавлять однако жару, и не упустить столь верный ход, он подбросил на уголья еще одно палено. Когда небольшая, семисотграммовая банка набежала на половину, отец Олимпий достал под столом давно початую банку уже осклизших огурцов, и попытался достать один:
- Эй, Веселина! огурец мне живо! – прикрикнул он, тщетно пытаясь поймать огурец вилкой.
Но Веселина из комнаты не вышла.
- Ах, вот оно как! – не дождавшись ответа, и, однако, разуверовавшись в своей попытке, перевернул банку, благо рассол из нее был почти уже весь выпит, и положиkее себе на ладонь. Налил в засаленную стопку себе первача. Наколол огурчик, на котором болталась, прилепившаяся укропина и смородиновый лист, и, выругавшись на Веселину, и со зла закрыв дверь в ее комнату, зажмурился в предвкушении:
- Ну, не ради баловства, и не во грех, а для поправки здоровья нашего, - проговорил он, и сделав огурцом привычный жест крестного знамения, и отставив локоток, выпил...
Но после того как выпил вторую, ему стало скучновато, и он решил позвать себе в собеседники Челкаша, как человека простого, не требовательного. А так, как знал, что тот не иначе как ошивается еще у дома Тимошихи, одел поверх фуфайки тулуп, зажег фонарь «летучую мышь» и отправился за побратимом. И по тропинке вдоль длинного плетня довольно бойко задвигалась его полная, но сутуловатая фигура. А рядом, время от времени догоняя полу его рясы, бежал отвязавшийся пес по кличке «Сынок».
Что единило первого разгильдяя и богохульника с лицом, облаченным в рясу никто не знал. По лету даже бабы крестились, что видели, как Олимпий везет Челкаша на велосипеде (все знали, что техники Челкаш побаивался). Сам Челкаш – то на раме сидит. Ноги эдак вытянул свои, с носами в резиновых своих неизменных сапогах. А Олимпий якобы полы рясы то в два конца скрутил, да узлом на животе то и затянул, чтобы в цепи не увязла. Да на Челкаша то покрикивает:
- К рулю ближе! Уголок держи, ровней, педали крутить мешашь! – А у самих что-то в рюкзачке побрякивает эдак на камушках – то.
Итак, привел святой отец Челкаша. – Искать его долго не пришлось, так как он так с утра там, вокруг Тимошихиного дома и прохаживался, изрядно подзамерзнув. Но пост свой не покидал, в надежде на удачу. И, когда вставал к оконной раме, отбрасывал длиннющую тень, какую видать и за добрые сто шагов. Предложение отца Олимпия выпить и вместе пережить этот, как его, - апокалипсис – во! - Ему пришлось по душе. Только пока шли они, и уже подходили к дому, показалось отцу Олимпию, что кто-то сидит на трубе его избы. Но так, как он был уже не трезв, да близорук, и слезившиеся глаза на морозе стекленели, решил, что, наверное, все-таки ему и впрямь это показалось.
Придя домой, выпили с морозца и разговорились. Челкаш, видимо от большого уважения называл Олимпия «дядя Оля». Тон же у святого отца, когда он говорил с Челкашом, был важный, что называется отцовский, хотя в летах они были примерно одинаковых. Однако, сан святого отца, и ничтожное прозябание «овцы заблудшей» это оправдывали:
- Эх, Колюха! А помнишь, как мы с тобой, еще до моей семинарии в клуб ходили. – Занюхав рукавом выпитую рюмку, и откинувшись на стуле, размяк святой отец. – У нас тогда с собой было. А потом ты вытащил гранату, выдернул чеку, да как заорешь: «Пошли вон все, сегодня токмо мы с Олимпушей в клубе гулеванить будем!» Я еще тогда на гармонике играл. Помнишь вот эту, под драку:
Ах, гармошка заиграла,
Дролечка заплакала,
По моей белой рубашке
Ала кровь закапала.
– Рявкнул он бойко, видимо точь-в-точь, как и тогда, правда, уже без гармоники.
- А что ты, помню, дурак был, все бабы разбежались!
- поддержал Челкаш, и тоже по-мальчишески, как молодой бойкий петушок пропел: - Куст калины куст рябины,

Два куста смородины.
Дайте девки что-нибудь -
Я защитник Родины!
Тут отец Олимпий маленько покривился, но больше для важности своей персоны:
- Ну, ты это брось мне – скоромщину! – Хотя, вытащена была из-под кровати отсыревшая гармонь, и уже «тепленький» Олимпий выделывал не те еще словесные коленца.
Закурили. И вспоминая былое в махорочном дыму и самогонном пару, мелькали малиновые в белый горошек меха отсыревшей гармоники, то, склеиваясь, то, шурша, расклеиваясь, и показываясь во всей своей красе. Клавиши западали безбожно, впрочем, как и врал мотив отец Олимпий. Брякали засаленные стопки с мутноватой самогонкой. И, если можно было бы прислониться к печной трубе, то все тоже, уже знакомое нам козлетоновое пение, иногда все так же, как это было в доме Феропонта, прерывалось, и отец Олимпий кивал на аппарат:
- Колю, глянь-ка добра ли идет? Не пора ли срывать.

Глава 11

ЛЮБОВЬ

На следующий день, понимая, что появиться у окон Веселинки означало лишиться всякой гордости, Арсений не мог с собой совладать. И стоял ну не совсем у окон( это бы означало полную катастрофу), немного поодаль, всячески пытаясь показать, что он там по какому-то важному другому делу. Но, так, как врать он не умел, выходило это у него довольно туго. Одно и только одно могло спасти его – случайная встреча с Веселиной.
Вчера она так и не пришла. И Арсений, даже приснул в нагретой хате. В голову лезли разные мысли:
- Нет, не любишь ты меня, ну нисколько не любишь, Веселинка моя ненаглядная. Ну, зачем же тогда говорила? Нет, она не может врать. Не может. Ну, что-то все-таки случилось... –
И так еще долго, закутавшись в свое, не совсем зимнее пальто, размышлял этот еще совсем юноша о том, что называется любовью. В голову лезли разные мысли: он сомневался в ней, он не доверял, он даже ненавидел ее! Но все это были лишь пятна на солнце. Те темные пятна ревности, понимания своей несостоятельности и жалости к себе на большом солнечном диске, который называется, как было уже сказано - любовь. А кто из вас видел пятна на солнце? Думаю, что никто.
Так он стоял и сегодня у дома Веселины и мечтал о том, чтобы она вышла. И она вышла. Вышла совсем неожиданно за водой, накинув цветной платок на свои золотые волосы. И он, еще издали глядя на нее, все шепотом повторял неизвестно кому. Повторял вековой липе, под которой стоял, огромной городищенской горе, которая зияла за хрупкими плечиками, идущей ему навстречу Веселины, январскому, солнечному морозному дню, как он любит ее.
- Привет. – Произнесла она, несколько удивившись, увидеть его так рано.
- Здравствуй, потеряв всякую уверенность в себе и раскрасневшись, - ответил Арсений.
По его виду было, что говорить не хочет, но не может и не узнать, почему она не пришла вчера, как обещала. И только он попытался что-то вымучить из себя, как Веселинка светло и ясно развенчала эту необходимость, и тучи, которые сходились бровями на лице Арсения вот уж столько времени тут же развеялись.
- Сень, ты прости меня, что я вчера не пришла. Ты не поверишь. Ну, никак не могла. Я хотела, собиралась уже. Ну, папа меня с чего-то в комнате закрыл, а сам куда-то ушел. Я и так и эдак, - не открыть. Хотела даже в окно. А вторые рамы зимние так прибиты, что не выдернуть. Я их даже ножницами хотела вот, руку ободрала, гляди!
Арсений улыбнулся. Улыбка получилась глуповатой. Но по нему было видно, что для счастья пока ничего и не надо. Он взял ее руку, и вытащил свой чистый платок, пытаясь перевязать ее.
- Не надо, уже зажило все.
Потом они долго гуляли. Сходили на Зеленое озеро, обошли вокруг деревни. В тот день многие в деревне поговаривали, что видели долговязую фигуру Арсения Постникова и маленькую, хрупкую – Веселинки вместе.
В тот день они наговорили друг другу еще много всяких глупостей. Лица их то прояснялись, то хмурились. В разговоре их было много радостей и упреков. Упреков, конечно со стороны Арсения. И тут как-то, когда они подходили к большому камню, что далеко за деревней, Арсений не выдержал и сказал:
- А могла бы ты придти сюда ночью?
- Ради тебя? – Спросила Веселина.
Арсений промолчал, опустив глаза. Именно сейчас (а впрочем, это бывало и так довольно часто) ему хотелось меньше всего, чтобы над ним смеялись. Но Веселина опять выручила его, сказав тоже потупив глаза:
- Я бы могла.
- И ночью?
- И ночью.
- А давай тогда встретимся здесь, ровно в полночь! – Произнес Арсений так по-мальчишески, что сам испугался своих слов.
- Давай, - ответила Веселина. Я очень-очень постараюсь.
- Постараешься... – Опять с недоверием покосился на нее Постников. – Не надо стараться, надо... Надо придти и все, - отведя глаза, и замявшись на одном месте, сказал он.
- Ну, что ты чудной такой. Я же сказала, приду. Ну, про «постараюсь», это же так только. Я ж и тогда хотела к тебе придти, если бы меня папа не закрыл.
- Точно? – Опять расцвел Арсений.
Сосульки на его бороде с белой прядью делали его похожим на Деда Мороза, только очень худого. А Веселинка была точь-в-точь снегурочка, кабы не выбивавшиеся из платка ее ярко-рыжие волосы.

Глава 12

РАЗОБЛАЧЕНИЕ

Ай да выпало снежку в эту зиму! Весь декабрь, правда, надо сказать, почитай голый простоял. А тут к новому году так повалило. И… привалило. И всю нашу Беззваную Ниву почитай по трубы засыпало. Вот вам крест, не вру, а все как на духу! Детишки аж с крыш на санках катались. Не верите, как на духу! Так, как бывалоча, что крестьяне избы друг друга лопатами отрывали, потому что двери открыть иным старикам и наружу выбраться не представлялось никакой возможности.
А молодежь у нас развеселая, задорная была. И как на Николу зимнего разгуляется, так поди до крещения и гулеванит. К бабке не ходи. И шутки разные любили. А кто же их не любит! Нет, поди, такого человека не сыскать, реденько где.
На краю деревни жили глубокие старики Анисимовы: Анна Никифоровна, та самая, чей отец коням насосы делал, и Анисим Петрович. Изобка у них махонькая, низенькая была, мазаночка эдакая, соломой крытая. И всего одно оконце на свет божий глядело, и то снегом с завалинки почитай на треть засыпано.
Старики те рано спать ложились. Бывало пять часов вечера. Анна Никифоровна уже и говорит:
- Анисим, пять цесов, уже куряты на нашест сели, пойду слатца.
И хоть печка была жаркая, всегда брала с собой кота Ваську. У Васьки, конечно, свои были дела-заботы. Но бабка Анюта непременно клала его с собой рядом то под один бок, а когда согреется, то и под другой. И даже под общий смех и хохот бегала за ним по сугробам в сумерках и звала: «Вась, Вась, Вась!», когда ему вздумывалось отправиться, на ночь глядя, по своим кошачьим делам.
Но в эту ночь все с самого начала не заладилось для бабки Анютки и все, как нельзя лучше, складывалось для кота. Дверь была снаружи засыпана снегом, и старикам ее открыть не удавалось. Васька же этим воспользовался и был таков, прошмыгнув под печкой, через подвал на улицу.
К вечеру мороз схватывал сильнее. Щипало нос и щеки. Ноздри слипались. А при ходьбе немела передняя, выступающая для шага, часть бедра. Снежок редкостно искрился в свете месяца и проявлявшихся звездочек то здесь, то там, будто проклевывавшихся сквозь темно-синюю небесную скорлупу. Темнело быстро. Впрочем, нечто похожее на парящие редкие кристаллики искрилось и в воздухе, стоило только повернуться лицом к месяцу. Но было не ясно
падают они или поднимаются от земли. Они, казалось, подвешены. И этот серебряный дым был, наверное, повсюду, И именно он хватал людей за носы и щипал их за щеки. Только подошедшим к анисимовской избушке казалось, что дым валит именно из их трубы, так как месяц висел как раз над ней. И было видно на его фоне только пространство над трубой, и ничего боле. Озорники (среди которых были и два постреленка отца Феропонта, видимо отлучившиеся из дому во время чтения им молитв, и не поленившиеся придти из Чертовидова в Безванную Ниву поозорничать в коляду) хотели накрыть трубу стариков специально приготовленным для этого полотняным мешком. Но, оказалось, что стариковская печь уже стопилась, и закрывать трубу было бессмысленно. Уходить, однако, не хотелось, так, как, дабы посмеяться, анисимовская избушка казалась им наиболее уязвимой.
Бабка Анюта, ох и горяцая в молодости была! Да и сейчас умыла бы любую, бог дал темпераменту. Но про это читатель уже знает. Живая была старушка: нос вострый. – Так она им и водила, казалось, то справа налево, то сверху вниз, одним-то носом! И на язычок остра, что есть, то есть. Редкая бабенка с ней могла на счет какого скандалу или оскорблениев супротив справиться.
А дед Анисим тихохонек был. Старик степенный, складный и слова лишнего говорить не любил. Сам некогда статный был, на лицо недурной. Да и сейчас по-стариковски, значиться, росту хорошего, лицо открытое, доброе, что у апостола Петра, впрочем, бог весть какое у апостола лицо. Бороду густую носил, лопатою.
Часто дед Анисим страдал от жены своей Анны Никифоровны из-за ее постоянного стремления над ним покуражиться.
Поужинали, значиться Анисимовы, чем бог послал. Дед полез на печь:
- Эхе-хе-хе-хе-е – уныло прокрехтел он, зевая.
- Анисим, хоцешь чаю?
- Не, спасибо, Анюх, не хоцу.
- Да выпей цашечку!
- Не, не буду.
- Неужто не будешь?!
- Не, слезать надоть, не буду.
А Анна Никифоровна, зная, что супруг характером слаб и непременно уступит, желала то ли из бабьей вредности, то ли из-за желания, чтобы все было по ейному добиться своего.
- Так не будешь?
- Не.
- С сахаром.
- Ну, ланна, – соглашался Анисим.
Баба поняла, что своего добилась и потеряв всякий интерес, вертнула носом по кругу и громко фыркнула на стакан чаю, да зазвенела в нем ложечкой так, как набат на нашей Безванно-Нивской колокольне.
- Вот старый церт, лежал бы себе на пецке. А то «Анюх дай цайку, дай цайку!» Тьфу!
- Ах, тошно, кормилец, жалелся потом дед племешам. - Вот сама соблазнила, а потом попрекая.
Улеглись старики, загасили керосинку. Ночью старик, шаркая ногами, аж семь раз сходил до шайки и выкурил четыре самокрутки дешевого табаку. Сон давно вышел, а ночь, однако, не кончалась.
- Анюх, спишь?
- Какое там.
- Слышь, чегой-то мне не спиться. Можа заболевши я? Сегоння, слышь, семь раз за ноць сходил.
- Ах, тошно и я не сплю сполноци.
- Который цас?
- Нешто ты забыла, что ходики у нас нейдуть с позавчэра.
- Ах, дать, - хоть и не любила соглашаться, но от дискомфорту вынуждена была Анна Никифоровна признать действительное. – А за окном хучь какя светлина есть?
Дед медленно подошел к оконцу и подслеповатыми глазами стал всматриваться.
- Не, Анюх.
- Ах, тошно, может и я заболемши.
Часа два старики маялись, ходили по комнате, перемежая гробовое молчание редким кряхтением и молитвой у иконы святого Игитрия. Имя святого бабке Анюхе выговорить не удавалось. Но она брала верой, и не запинаясь, кладя крест морщинистой рукой произносила:
- Едрит твою, помоги, спаси мя грешную!
Их отрыл лопатой правнук Саша и громко постучался в дверь.
- Хто там? – испугалась бабка Анюта. И хоть это слово «ночь» для нее было уже ненавистна, зло спросила:
- Кого это еще по ноцам носит?
Однако дверь дед открыл. И только он это сделал, как вдруг зажмуриться их заставил, хоть и не яркий, но все ж таки дневной январский свет, слепивший еще больше от напавшего за неделю снега.
- Ах, тошно, кормилец, нешто день? – все так же безобидно по-детски вопрошал дед Анисим.
- День, день, а вы что, старые!.. Уже вечер скоро! – отчитывал их десятилетний правнук.
Оказывается, намазали чертовы дурни сажей стариковское оконце, не учудив задуманного. Вот так-то.
Бабка выбежала из дому, схватив ухват, и норовила поддеть тому, кто, глядя на нее, улыбался. А так как она вызывала непреодолимый смех, доставалось решительно всем.
Анисим же подошел к божнице, и, перекрестившись троекратно, глубоко с облегчением вздохнул:
- Свят, свят, не надо к фелшару…


 

Глава 13

ОКОНЧАНИЕ РАЗОБЛАЧЕНИЕ

Случаются, конечно, на земле катаклизмы, не без этого. Ну, чтобы нечистая в гости к нам пожаловала, это вы, братцы перегнули, или, что называется, через край хватили. Или нечто вы про отца Олимпия? Ну, про ночь вековечную и так ясно. Обмазали озорники окна и отцу Олимпию, благо по соседству. Ну а как же спросите вы про гроб да черта пойманного? Как же так? Не уж то подвох! Так вот же что было на самом деле...
А дело было так... Выбежал тогда, значиться, кот Васька из анисимовской избушки и прямиком по своим делам- заботам кошачьим. И хоть оно и не март, а дела-заботы у кота всегда найдутся. Значиться, выбежал он, глядь, а в олимпиевской хате дверь приотворилась. А то, как раз и было, когда святой отец подался в поисках Челкаша. А так, как время было, как знает читатель, дюже холодное, и дома Ваську ожидала скучная ночь, начавшаяся у стариков часов в пять вечера, то он решил прошмыгнуть на огонек. Ну, и, как водится, попал в капкан, чего дошастал. Ну, слава богу, все обошлось, – лапу Васька себе опосля залечил. Одним словом, зажило как на собаке.
А с гробом-то вот оно как вышло... Пацаны катались, (что опять же хорошо известно читателю с городищенской горы), а у Сашки, внученка Петра Васильевича салазок-то и не было. А в большие сани, которые заталкивали на городище ребята постарше, съезжая оттуда с неистовым воплем, его не брали. Вот он и утащил у деда еще недоструганный гроб из сарая, и прикрепил к нему старые охотничьи лыжи. Но сделал это, когда уже стемнело, чтобы ребята не засмеяли. Забрался, правда, он не на городище, а на крышу к отцу Олимпию. Да, увидев, что кто-то идет по дороге (а то и были наши святой отец и Челкаш, возвращавшиеся домой) съехал с крыши и запрятался за стеной дома. Но тут-то его и увидел отец Олимпий, но подумал, что ему верно почудилось. Потом, когда хозяева прошли к себе, Сашка повторил попытку, слушая разговоры у печной трубы, и отбился, несмотря на то, что дно предварительно устелил стружкой, да занозил руку. И, отчаявшись, бросил свои необычные санки прямо у дверей олимпиевской хаты. Тут их и увидал благочестивый отец, запершись потом до обеда, пока его, как бабку Анюту и деда Анисима не освободили добрые люди.

 

Глава 14

СВИДАНИЕ

Весь следующий вечер, когда отец Олимпий, едва мало помалу отходивший от случившегося, купил в церковной лавке самую толстую свечку и поставил ее Святому Пантелеймону, пока Сашка получал от Петра Васильевича за угнанный гроб, а Челкаш по-прежнему крутился возле тимошихиного дома, Арсений томился ожиданием нового вечера.
Ему было не дождаться заветного свидания у большого камня, который в деревне еще называли смеющимся, за его трещину, напоминающую улыбку. Арсений опять промаялся весь день. Пытался что-то делать, но все валилось у него из рук. Пробовал читать, но буквы разбегались у него под глазами. Спать днем тоже не получилось. Одним словом, муки его повторялись в своей невыносимости.
Вечером зашел Челкаш. По обычаю подмигнул, пока матери не было дома (Арсений еще с детства не умел врать и Челкаш это знал):
– Нет ли, Арсений, каких ополосковин? А то как-то хреново после вчера.
Арсений, занятый своими делами и заботами, связанными с предстоящим свиданием, ходил, как глумной. И это притом, что он и так-то особой живостью не отличался.
- Сейчас, Николай Иванович, посмотрю...
И пока Челкаш уже потирал руки, видом, однако, стараясь не показывать, что он рад, вошла мать. И перебила все начинания. Тут лицо его переменилось. И он согласился ж с небольшой, правда сказать, охотою на чашку чая. Сидел по обычаю долго, - курил табачок, доставая его из баночки из-под монпансье, и заворачивая в газетный обрывок. Щедро слюнявил его и напустил изрядно дыму.
- Включи-ка болтуна, - кивнул он на радио, там про голову Пиночета должны рассказывать. И куда ее дели? Еще долго сидел Челкаш. И Арсений из порядочности не покидал гостя, с трудом, однако, поддерживая беседу. И поглядывая на стрелки своих серебряных на цепочке часов.
Вот наступил заветный час, - двадцать пять минут двенадцатого. Как раз дойти до большого камня. Он оделся, вышел на улицу и понял, какую глупость он совершил. – Было темно неимоверно. Звезды, которые так хороши были в предыдущую ночь, все пропали. От месяца остался только едва заметный отсвет. Холод был страшный, и казалось, что все мертво кругом.
-Боже, мой, что же я наделал? – Роилось в голове у Арсения. - Зачем же это я?..
Он вернулся, нашел электрический фонарик, но с ужасом обнаружил, что там окислились батарейки. - Тогда он зажег старый керосиновый фонарь, в котором уже было совсем на донышке керосина, и треснуто одно из четырех стекол. Время уже поджимало, и он не стал его зажигать. На этот раз, уже замеченный матерью, выскочил из дома, едва придумав какую-то довольно глупую отговорку.
Ух, как же темно было на улице. Арсений сначала угадывал тропинку, благодаря свету окон собственной избы, а потом, так, как снег был очень глубокий, старался нащупать ее, голенищами чуть ударяя по обочинам дороги.
Даль идти было все сложнее, - тропинка кончилась, и теперь валенки его вязли в снегу, проламывая едва державший наст. Он вышел за деревню. В голову лезло: «Как же она, Веселина? И зачем он только придумал эту затею! Ну, конечно, конечно она не придет и на этот раз будет совершенно права. И как же он? Теперь все, - он завтра уезжает. Уезжает в город и надолго, оставшись для нее непреодолимым глупцом, и даже, идиотом». Он думал, что идет, конечно, напрасно. Но, он дал слово, и обязательно дойдет. Мороз усиливался. За деревней стало страшно волков, которых часто здесь можно было слышать и даже видеть. Одного из них видела бабка Настя. Но не поняла, по старости, что это волк, а обратилась к нему, как к собачонке: «Размиленные вы мои глазки, куды ж ты идешь?» Но мужики потом видели эти «глазки», и удивились, как он не тронул старушку. Совсем недавно на хуторе волк утащил овцу-старицу...
Хрустнула ветка, - Арсения передернуло. Он остановился, прислушался. Все по-прежнему. До большого камня оставалось метров триста. Дороги, которую Арсений Постников пытался угадать, не стало вовсе. Впереди черная стена. Откуда-то полезли в лицо ветки, значит, не туда повернул. Снег с них сбивался и падал за шиворот. Арсений попробовал зажечь фонарь, - тот немного погорел и погас.
- Зачем только тащил! – вырвалось у него досадно. В ста метрах от камня он упал в сугроб, разбил фонарь и порезался стеклом. Обидам не было конца.
Но, тут вдруг выглянул месяц, несколько звезд, загорелся Марс, а потом можно было во всем великолепии видеть Большую Медведицу, глядя на которую отец Олимпий не раз говаривал: «Таким бы ковшом да бражки зачерпнуть!»
Где-то недалеко послышался собачий лай. Арсений насторожился.
- Сынок, Сынок! – зазвенел задорный девичий голос.
- Веселинка! – И слезы счастья у Арсения Постникова блеснули на щеках в лунном свете.
- Здравствуй.
- Здравствуй, - ответил Арсений, поднимаясь, и слегка отряхиваясь от снега. – Пришла? – Все так же робко спросил он.
- Пришла... А чтобы не так страшно, вот Сынка с собой взяла. А вообще-то он сам навязался. Ты знаешь, что деется, - к папке сегодня Авдотья Никитишна пришла, соседка. И сама бутылку принесла и пирогов. Он то ее все побаивался, а она!.. Что делается!.. Что это у тебя?
- Да, так, порезался...
- Дай, я перевяжу. И достала свой шелковый платок.
Так они стояли долго друг подле друга. О чем-то разговаривали, смеялись. Что ж, у Веселинки даже имя такое, что грустить ей никак нельзя! И смеялся с ними Большой камень, который, впрочем, смеется всегда во весь свой каменный рот. А посмеяться у нас есть над чем. - В нашей Беззваной Ниве житье не скучное, не худое, надо сказать, житье.




КОНЕЦ

Псков. 3 января 2003 – 24 декабря 2003 г.

 


 

 

 

 

 

 

Hosted by uCoz